Роман сатирический, персонажи соответствуют замыслу автора обличить нравы.
О капитане Уифле и его враче.Между тем нам был дан приказ почистить корабль и запастись провизией и водой перед возвращением в Англию, а наш капитан, по той или иной причине находя для себя неудобным вновь посетить в настоящее время свою родину, поменялся местами с джентльменом, который со своей стороны только и помышлял о том, чтобы благополучно убраться из тропиков, ибо все его заботы и уход за собственной персоной не могли уберечь его цвет лица от губительного действия солнца и непогоды.
Когда наш тиран покинул судно и, к невыразимому моему удовольствию, взял с собой своего любимца Макшейна, к борту подплыл в десятивесельной шлюпке новый командир, распустивший над собой огромный зонт и во всех отношениях являвший полную противоположность капитану Оукему; это был высокий, довольно тощий молодой человек; белая шляпа, украшенная красным пером, покрывала его голову, с которой ниспадали локонами на плечи волосы, перевязанные сзади лентой. Его розовый шелковый кафтан на белой подкладке был элегантного покроя с распахнутыми фалдами, не скрывающий белого атласного камзола, расшитого золотом и расстегнутого у шеи, дабы видна была гранатовая брошь, блиставшая на груди рубашки из тончайшего батиста, обшитой настоящими брабантскими кружевами. Штаны из алого бархата едва доходили до колен, где соединялись с шелковыми чулками, обтягивавшими без единой складочки или морщинки его тощие ноги, обутые в башмаки из голубого сафьяна, украшенные бриллиантовыми пряжками, которые своим сверканьем соперничали с солнцем. Сбоку висела шпага, стальной эфес которой был инкрустирован золотом и перевязан лентами, пышной кистью ниспадавшими вниз, а к запястью была подвешена трость с янтарным набалдашником. Но самыми примечательными принадлежностями его костюма были маска на лице и белые перчатки на руках, которые как будто не предназначались для того, чтобы их по временам снимать, но были прикреплены диковинным кольцом к мизинцу.
В таком наряде капитан Уифл — так звали его — и принял командование судном, окруженный толпой приспешников, из коих все в той или иной степени, казалось, разделяли вкусы своего начальника, а воздух был насыщен ароматами, и, пожалуй, можно было утверждать, что счастливая Аравия далеко не столь благовонна. Мой сотоварищ, не видя ни одного лекаря в его свите, решил, что нельзя упускать такой благоприятный случай, и, помня старую пословицу: «дождемся поры, так и мы из норы», — вознамерился тотчас добиться расположения нового капитана, прежде чем будет назначен какой-нибудь другой лекарь. С этой целью он отправился в капитанскую каюту в обычном своем костюме — в клетчатой рубашке и штанах, в коричневом льняном камзоле и таком же ночном колпаке (и камзол и колпак были не весьма чисты), которые, на его беду, сильно пропахли табаком. Войдя без всяких церемоний в святилище, он узрел, что капитан Уифл покоится на кушетке, облаченный в халат из тонкого ситца, а на голове у него муслиновый чепец, обшитый кружевами; отвесив несколько низких поклонов; он начал так:
— Сэр, надеюсь, вы простите и извините и оправдаете самонадеянность человека, который не имеет чести пыть известным вам, но тем не менее является шентльменом по происхождению и рождению и вдопавок претерпел педствия, да поможет мне пог!
Тут он был прерван капитаном, который, завидев его, приподнялся, пораженный необычным зрелищем, а затем, придя в себя, произнес, выражая видом своим и тоном презрение, любопытство и удивление.
— Чорт побери! Кто ты такой?
— Я — первый помощник лекаря на борту этого судна, — отвечал Морган, — и со всею покорностью горячо умоляю и заклинаю вас снизойти и соизволить осведомиться о моей репутации, поведении и заслугах, которые, ей-погу, как я надеюсь, дают мне право занять должность лекаря.
Произнося эту речь, он подходил к капитану все ближе и ближе, пока в ноздри последнего не ударил ароматический запах, от него, исходивший, и капитан с великим волнением возопил:
— Да сохранят меня небеса! Я задыхаюсь! Убирайся вон! Чорт тебя подери! — Вон отсюда! Зловоние убьет меня!
На эти вопли в каюту вбежали его слуги, которых он приветствовал так:
— Негодяи! Головорезы! Изменники! Меня предали! Меня обрекли на жертву! Почему вы не уведете это чудовище? Или я должен задохнуться от вони, исходящей от него? Ох, ох!
Испуская эти возгласы, он в беспамятстве опустился на свое ложе; камердинер поднес флакон с нюхательной солью, один лакей растирал ему виски венгерской водой, другой опрыскивал пол лавандовыми духами, третий вытолкал из каюты Моргана, каковой, придя ко мне, уселся с хмурой физиономией и, по своему обыкновению, когда ему наносили оскорбление, за которое он не мог отомстить, начал напевать валлийскую песенку. Я догадался, что он находится в смятении, и пожелал узнать причину, но, не давая прямого ответа, он с большим волнением спросил, считаю ли я его чудовищем и вонючкой.
— Чудовищем и вонючкой! — с удивлением повторил я. — Разве кто-нибудь назвал вас так?
— Погом клянусь, капитан Фифл назвал меня и так и этак… Все воды Тэви{57} не смоют этого с моей памяти! Я и говорю, и утверждаю, и ручаюсь душой, телом и бровью — заметьте это! — что не распространяю никаких запахов, кроме тех, которые надлежит иметь христианину, если не считать запаха тапака, каковой есть трава, прочищающая голову, плагоуханная и ароматическая, а если кто говорит иное, так он — сын горного козла! Что до того, пудто я чудовище, то пусть так оно и пудет! Я таков, каким погу угодно пыло меня создать, чего, пожалуй, не скажу про того, кто дал мне эту кличку, потому что своими причудами и ужимками он изменил свое опличье, переделал и преопразил сепя и польше похож на опезьяну, чем на человека!
Он все еще воспевал хвалу капитану, когда я получил распоряжение почиститься и явиться в капитанскую каюту, что я и не замедлил исполнить, надушившись розовой водой из аптекарского шкафчика. Когда я вошел в каюту, мне было приказано стоять у двери, пока капитан Уифл будет разглядывать меня издали в подзорную трубу. Удовлетворив таким манером один свой орган чувств, он приказал мне приближаться медленно, дабы его нос мог привыкать постепенно, прежде чем претерпит сильное раздражение. Посему я подошел к нему с величайшей осторожностью и столь успешно, что ему угодно было заметить:
— Гм… это создание можно выносить.
Он лежал, развалившись с томным видом на кушетке, а голову поддерживал ему камердинер, время от времени подносивший к его носу флакон с нюхательной солью.
— Вержет, — сказал он пискляво, — как ты думаешь, этот негодяй (он подразумевал меня) не причинит мне вреда? Могу я доверить ему руку?
— Я думаю, большой польза прибудет вашей чести от потеря немного крови, шестное слово, — отвечал камердинер. — А молодой шеловек имеет quelque chose от bonne mine[Довольно приятную наружность (франц.)].
— В таком случае, — сказал его господин, — я, пожалуй, должен пойти на риск.
Затем он обратился ко мне:
— Случалось ли тебе пускать кровь кому-нибудь, кроме скотов? Но к чему тебя спрашивать, ведь ты все равно ответишь самой гнусной ложью!
— Скотов, сэр? — повторил я, оттягивая его перчатку, чтобы пощупать пульс — Я никогда не вожусь со скотами.
— Чорт побери' Что ты делаешь? — закричал он. — Хочешь вывихнуть мне кисть? Будь ты проклят! У меня рука онемела до самого плеча! Да смилуется надо мной небо! Неужели я должен погибнуть от рук дикарей? Несчастный я человек, почему прибыл я на корабль без моего собственного лекаря, мистера Симпера?
Я попросил извинения за столь грубое обхождение с ним и очень осторожно перевязал ему руку шелковым жгутом. Пока я нащупывал вену, он пожелал узнать, сколько крови намерен я выпустить, а когда я ответил — «Не больше двенадцати унций», — он привскочил вне себя от ужаса и приказал мне удалиться, с проклятьями утверждая, что я покушаюсь на его жизнь. Вержет с трудом успокоил его, открыл бюро, достал весы с маленькой кружечкой на одной из чаш и, вручив их мне, сообщил, что за один прием капитану никогда не выпускают больше одной унции и трех драхм. Пока я готовился к такому значительному кровопусканию, в каюту вошел молодой человек в ярком костюме, с очень нежным цветом лица и томной улыбкой на устах, которая, казалось, стала для него привычной благодаря постоянному притворству. Едва увидав его, капитан быстро поднялся и бросился в его объятия, восклицая:
— О, мой милый Симпер! Я в крайнем расстройстве! Я был предан, напуган, убит по небрежности моих слуг, допустивших, чтобы какоето животное, мул, медведь застиг меня врасплох и довел до конвульсий зловонным табачным дымом!
Симпер, который, как обнаружил я к тому времени, был обязан искусству своим прекрасным цветом лица, принял вид кроткий и сострадательный и, заявив в нежных выражениях о своем огорчении, посетовал на прискорбный случай, который довел капитана до такого состояния; затем, пощупав пациенту пульс через перчатку, заявил, что болезнь его чисто нервическая и несколько капель бобровой струи и опия принесут ему больше пользы, чем кровопускание, ибо утишат чрезмерное душевное возбуждение и приостановят брожение желчи. Я был послан приготовить это лекарство, которое накапали в стакан белого испанского вина с горячим молоком и пряностями; затем капитана уложили в постель, и дан был приказ офицерам на шканцах запретить кому бы то ни было ходить по палубе над его каютой.
Пока капитан почивал, доктор сидел возле него; он стал столь необходим капитану, что для него отвели каюту, смежную с парадной, где спал Уифл, чтобы он был под рукой, если бы что-нибудь случилось ночью. На следующий день наш командир, благополучно оправившись от своего недуга, отдал приказ, чтобы никто из лейтенантов не появлялся на палубе без парика, шпаги и гофрированной рубашки, а мичманы и другие младшие офицеры не показывались в клетчатых рубашках или в грязном белье. Он запретил также всем, кроме Симпера и своих слуг, входить в парадную каюту, не испросив предварительно позволения. Эти странные правила отнюдь не расположили в его пользу команду корабля, но, наоборот, предоставили удобный случай заинтересоваться его репутацией и обвинить его в таких сношениях с лекарем, о коих не подобает упоминать.
______________________________________________________________________________
О лорде Стратуеле
Обманутый в своих матримониальных чаяниях, я стал сомневаться в своих способностях заполучить состояние и подумывать о какой-нибудь службе правительству. Ради того, чтобы ее добыть, я поддерживал знакомство с лордами Стрэдлом и Суилпотом, чьи отцы имели вес при дворе. Эти молодые нобльмены шли мне навстречу в такой степени, что большего я не мог и желать; я принимал участие в их полуночных развлечениях и часто обедал с ними в тавернах, где имел честь платить по счетам.
В один прекрасный день, перегруженный их заверениями в дружбе, я воспользовался случаем и выразил желание получить какую-нибудь синекуру, для чего обратился к их помощи. Суилпот, стиснув мне руку, сказал, что я могу рассчитывать на его предстательство. Другой поклялся, что он гордится возможностью исполнить мое поручение. Поощренный такими заявлениями я попросил представить меня их отцам, которые могли бы сделать то, в чем я нуждался. Суилпот откровенно сознался, что не говорит со своим отцом уже три года, а Стрэдл уверил меня, что его отец недавно досадил министру, дав свою подпись под протестом в Палате и в настоящее время не может быть полезен своим друзьям; но он взялся познакомить меня с графом Стратуелом, близким другом весьма известной особы, стоящей у власти.
Я принял это предложение с большой признательностью и налегал на него столь неотступно, невзирая на тысячи его уверток, что он вынужден был сдержать обещание и в самом деле повел меня на утренний прием сего великого мужа, где оставил в толпе просителей, а сам прошел в его кабинет, откуда вышел через несколько минут с его лордством, который поздоровался со мной за руку, сказал, что сделает все возможное, и пожелал видеть меня часто.
Я был очарован таким приемом, и хотя слышал, будто на посулы придворного никак нельзя положиться, но мне показалось обхождение графа таким любезным, а его лицо столь внушающим доверие, что я не усомнился в ценности его покровительства. Поэтому я решил извлечь выгоду из его разрешения и навестил его в следующий приемный день, был отличен улыбкой, пожатием руки и фразой, сказанной шёпотом, смысл коей заключался в том, что он не прочь побеседовать со мной полчасика приватно, на досуге, для чего он просит меня пожаловать завтра утром на чашку шоколада.
Это приглашение, весьма польстившее моему тщеславию, я не преминул принять и явился в назначенное время в дом его лордства. Когда я постучал у ворот, привратник отпер дверь и приоткрыл ее, а сам заслонил проход, словно солдаты в проломе стены, чтобы помешать мне войти. Я спросил, встал ли его господин. Он ответил с мрачным видом, «Нет». — «В котором часу он обычно встает?» — спросил я. «Как когда», — сказал он, медленно закрывая дверь. Тогда я сказал, что пришел по приглашению его лордства, на что сей цербер заметил: «Мне ничего не приказано насчет этого» — и готов был вот-вот захлопнуть дверь, когда вдруг меня осенило и, сунув ему в руку крону, я попросил оказать мне одолжение и сообщить, в самом ли деле граф еще не встал. Мрачный привратник смягчился, когда ладони коснулась монета, которую он взял с безразличием сборщика налогов, и проводил меня в приемную, где, по его словам, я могу увеселять себя, пока его лордство пробудится.
Не просидел я и десяти минут, как вошел лакей я молча уставился на меня; я истолковал это как: «Скажите, сэр, что вы здесь делаете?» — и задал тот же вопрос, что и привратнику, когда обратился к нему впервые. Лакей дал такой же ответ и исчез раньше, чем я смог получить дальнейшие сведения. Вскоре он вернулся, под предлогом помешать угли в камине, и снова посмотрел на меня с превеликой настойчивостью; я понял, что это означает и, одарив его полукроной, попросил дать знать графу каким-нибудь способом, что я нахожусь в доме. Он низко поклонился, вымолвил. «Слушаю, сэр», — и удалился.
Эта монета не была брошена на ветер, ибо через момент он возвратился и проводил меня в спальню, где весьма любезно я встречен был его лордством, которого я нашел в утреннем шлафроке и в туфлях, уже восставшим ото сна. После завтрака он заговорил о моих путешествиях, о наблюдениях, сделанных мной за границей, и со всех сторон исследовал мои знания. Мои ответы, как мне кажется, очень пришлись ему по душе, он несколько раз тряс мне руку и, взирая на меня с особым благоволением, объявил, что я могу уповать на его ходатайство перед министром.
— Молодому человеку с вашими познаниями, — сказал он, — должно покровительствовать любое правительство. Что же до меня, то я вижу столь мало достойных в этом мире, что положил себе за правило помогать по мере сил всем, кто обладает хоть в малой доле способностями и добродетелью. Вы щедро наделены и тем и другим и когда-нибудь, если я не ошибаюсь, станете важной персоной. Но вы должны возложить ваши расчеты на постепенное восхождение к вершинам вашей фортуны. Рим был построен не в один день. Вы знаете отменно языки. Не хотели бы вы поехать за море секретарем посольства?Я сказал его лордству с большим жаром, что нет ничего более отвечающего моим намерениям, и он посоветовал мне в таком случае не беспокоиться, мое дело улажено, ибо у него на примете есть должность такого рода. Это великодушие взволновало меня так, что некоторое время я не мог выразить свою благодарность, которая в конце концов вылилась в признание моей недостойности и в воспевание его благоволения ко мне. Я даже не мог удержаться, чтобы не пролить слез, умилившись доброте благородного лорда, который, завидев их, заключил меня в объятия, прижал к себе и расцеловал с любовью, казалось бы, чисто отеческой. Пораженный таким необычным проявлением любви к незнакомцу, я в течение нескольких секунд безмолвствовал в смущении, потом поднялся и покинул дом после того, как граф обещал мне поговорить в тот же день с министром и сказал, что я не должен утруждать себя, появляясь на его утренних приемах, но могу приходить каждый раз в этот же самый час, когда у него есть досуг, иначе говоря, трижды в неделю.
Хотя надежды мои теперь были очень пылки, я решил скрывать их от каждого, даже от Стрэпа, пока я не буду более уверен в успехе, а до тех пор продолжать свои домогательства, не давая моему патрону передышки.
Когда я пришел снова, я нашел дверь в дом открытой для меня, как по волшебству, но, направляясь в приемную, встретил камердинера, метнувшего на меня яростный взгляд, причину чего я не мог понять. Граф приветствовал меня при входе нежным объятием и выразил желание, чтобы я поздравил его с успешным предстательством перед премьером, который, по его словам, предпочел его рекомендацию ходатайству двух других нобльменов, крайне настоятельно просивших о своих друзьях, а также решительно обещал послать меня к иностранному двору в качестве секретаря посла, уполномоченного через несколько недель вести переговоры, необычайно важные для нации.
Я был ошеломлен благорасположением ко мне фортуны, и мог только преклонить колено и сделать попытку поцеловать руку моего благодетеля, чего он никак не допустил, но, подняв меня, с волнением прижал к груди и сказал, что теперь он берет на себя заботу о моей фортуне. А что еще более повышало цену его благодеянию, так это легкость, с которой он его оказывал, переведя разговор на другие предметы.
Среди других тем беседа коснулась belies lettres, причем его лордство обнаружил большой вкус, начитанность и близкое знакомство с древними авторами.
— Вот книга, — сказал он, доставая ее из-за пазухи, — написанная с превеликим изяществом и умом, и хотя предмет ее может оскорбить кое-кого из людей ограниченных, автор всегда будет почитаться каждым разумным и ученым человеком.
Говоря сие, он протянул мне Петрония Арбитра и полюбопытствовал, каково мое мнение о его остроте ума и стиле. Я ему сказал, что, по моему разумению, он пишет весьма легко и живо, но вместе с тем настолько лишен стыда и благопристойности, что не найдет защиты и пощады у людей нравственных и разборчивых.
— Мне известно, — сказал граф, — что все порицают его странные склонности и наши законы осуждают их, но, мне кажется, это вызвано больше предрассудками и неправильным пониманием, чем разумным толкованием. Говорят, лучшие люди древних времен предавались этой страсти, один из мудрейших их законодателей допустил эту страсть в своем государстве, самые известные поэты, не колеблясь, открыто признавали ее. В настоящее время она известна не только повсюду на Востоке, но и в большей части Европы; у нас она быстро распространяется и, по всей вероятности, в короткое время станет не простым блудодейством, но весьма светским пороком. В защиту ее можно кое-что сказать: несмотря на строгость закона против виновных, надо признать, что сия страсть не навлекает на общество тех зол и тягостей, какие приносят ему жалкие, брошенные незаконнорожденные дети, каковых родители убивают, либо доводят до нищеты и злодейств, либо порождают, заставляя государство их кормить; надо признать, что сия страсть препятствует распущенности молодых девушек и продажности жен честных людей; я уже не беру в соображение здоровье, которое куда менее подвержено порче, если удовлетворять сию склонность, чем если предаваться обычному сладострастию, разрушающему здоровье молодых людей и приводящему к появлению на свет слабого потомства, которое вырождается от поколения к поколению. Наконец мне говорили, есть еще причина, более могущественная, чем все мной упомянутые, побуждающая людей питать сию склонность, а именно тонкое удовольствие, которое сопутствует ее удовлетворению.
Из этой речи я вынес суждение, что его лордство, узнав о моих путешествиях, опасался, не заражен ли я этим грязным и дурным вожделением, и пустил в ход сей способ разузнать мое мнение об этом предмете.
Возмущенный таким предположением и подозрением, я с превеликой горячностью стал осуждать эту склонность, как противонатуральное, нелепое, угрожающее пагубными последствиями вожделение. Свое крайнее отвращение и омерзение к этому пороку я выразил в стихах, написанных сатириком:
Тот, кто порок у нас посеял сей,
Да будет проклят, негодяй, навек!
Порок! Едва ли сыщется грязней
Другой, запятнан коим человек!
Мое негодование вызвало у графа улыбку, и он сказал, что рад убедиться в совпадении наших взглядов и что заговорил он о сем предмете только для того, чтобы узнать мое мнение, которое, по его уверению, пришлось ему весьма по душе.
Этой аудиенцией я наслаждался уже довольно долго и взглянул на часы, чтобы узнать, не пора ли мне итти; его лордство, завидев чеканный футляр, выразил желание поглядеть девиз и отделку, которую он весьма одобрил, даже с некоторым восхищением. Взяв в соображение, сколь я обязан его лордству, я счел этот момент самым подходящим для выражения моей благодарности. Я попросил оказать мне честь и принять эти часы как слабое свидетельство тех чувств, какие вызвало во мне благородство лорда; но он решительно отказался, выразив сожаление, что я почитаю его корыстолюбивым, и прибавив, будто никогда не видел столь превосходных часов и хотел бы знать, где он может достать точно такие.
Я рассыпался в извинениях за свою смелость, которую он должен приписать только моему уважению к нему, и сообщил, что получил случайно эти часы во Франции и не ведаю имени мастера, так как его нет на оборотной стороне крышки; затем я еще раз смиренно попросил его принять их. Он все еще отказывался, но поблагодарил меня за великодушное предложение и заметил, что это такой подарок, который ни один нобльмен не постеснялся бы принять, но он решил показать свою полную незаинтересованность в отношении меня, к которому он питает какое-то особое, исключительное расположение, и потому (если бы я пожелал расстаться с этими часами) ему хотелось бы знать, сколько эти часы стоят, чтобы он мог, по крайней мере, возместить ущерб, уплатив мне деньги. Я же стал убеждать его лордство, что почел бы для себя только лестным, если бы он принял эти часы без дальних разговоров. Наконец он дал себя убедить и, дабы не поступать неучтиво по отношению ко мне, опустил часы себе в карман, к моему немалому удовольствию, а затем я встал и после нежного объятия его лордства удалился, напутствуемый советом уповать на его обещание.
Подкупленное таким приемом, сердце мое раскрылось; я роздал гинею лакеям, которые проводили меня до дверей, помчался к дому, где жил лорд Стрэдл, подарил ему бриллиантовое кольцо в благодарность за оказанную мне большую услугу, и оттуда поспешил домой поделиться своей радостью с добряком Стрэпом. Но я решил, что порадую его больше, ежели сперва огорчу, а затем преподнесу добрые вести, которые от этого станут вдвое приятней. Для этого я притворился очень опечаленным и лаконично сказал ему, что потерял часы и бриллиантовое кольцо.
Бедняга Хью, почти исчахнувший от такого рода сообщений, как только услышал эти слова, не мог удержаться и с безумным видом закричал:
— Господи помилуй!
Я не мог больше разыгрывать комедии и, расхохотавшись, рассказал все, что произошло.
Его лицо немедленно изменилось, и перемена была умилительная: он заплакал от радости, называя милорда Стратуела «сокровищем», «фениксом», rara avis, и воссылал благодарение господу за то, что среди наших знатных особ еще не совсем вывелась добродетель. Закончив поздравлять друг друга, мы дали волю воображению и, предвкушая наше счастье, прошлись по всем ступеням моего производства по службе, пока я не дошел до поста премьер-министра, а он до должности моего первого секретаря.
Отравленный этими мечтаниями, я пошел пообедать и, встретив Бентера, поведал ему доверительно всю историю и в заключение пообещал сделать для него все, что будет в моей власти. Он выслушал меня до конца весьма терпеливо, затем некоторое время смотрел на меня пренебрежительно и, наконец, сказал:
— Итак, вы думаете, что ваше дело сделано?
— Я бы сказал, что это так, — ответил я.
— А я бы вам посоветовал полезть в петлю! — отозвался он. — Тысяча чертей! Если бы меня так одурачили два таких мошенника, как Стратуел и Стрэдл, я бы повесился без лишних слов!
Смущенный этим восклицанием, я попросил его объясниться.
Тогда он сказал, что Стрэдл — жалкое, презренное создание, которое живет тем, что занимается сводничеством среди моих приятелей лордов и берет у них взаймы; именно по этой самой причине он ввел меня к Стратуелу, чье пристрастие к лицам того же пола слишком известно, и нельзя понять, почему я о нем не слышал, а Стратуел не только не может добыть для меня обещанный пост, но его влияние при дворе столь ничтожно, что он ничем не смог бы помочь даже престарелому лакею поступить на службу в таможню или в акцизное ведомство; обычно он водит за нос людей неосведомленных — их загоняют к нему его шакалы — заверениями и ласками, мне уже известными, пока не лишит всех наличных денег и ценных вещей, а нередко и целомудрия и затем бросает их, обрекая на позор и нужду. Своим слугам он не платит жалования, и это их дело урвать часть добычи. А все его намерения касательно меня настолько очевидны, что он не смог бы надуть никого, кто хоть сколько-нибудь знает человеческую природу.
Пусть читатель судит, как я отнесся к этим сведениям, низвергшим меня с высочайших вершин надежды в самую глубокую пропасть уныния и заставившим подумать, не стоит ли последовать совету Бентера и прибегнуть к петле. У меня не было оснований сомневаться в правдивости моего приятеля, так как поведение Стратуела точно соответствовало его нраву, описанному Бентером. Его объятия, прижимания, стискивания, пылкие взгляды — все это перестало быть тайной, так же как и его защита Петрония и ревнивая хмурость его камердинера, который, должно быть, был любимцем своего господина.
...
Потрясенный, я ничего не мог сказать Бентеру, с негодованием упрекавшему меня в том, что я отдал плутам вещи, за которые можно было получить сумму, позволившую бы мне жить в течение нескольких месяцев, как подобает джентльмену, и вдобавок помочь моим друзьям.
Как я ни был ошеломлен, но легко угадал причину его негодования, улизнул, не сказав ни слова в ответ на его попреки, и стал обдумывать, каким манером можно будет вернуть вещи, столь глупо мною потерянные. Я пришел к выводу, что это был бы отнюдь не грабеж, ежели бы я отобрал их силой, не опасаясь попасть впросак, но так как такой возможности я не предвидел, то решил действовать хитростью и пойти немедленно к Стрэдлу, которого мне посчастливилось застать дома.
— Милорд, — сказал я, — я вспомнил, что бриллиант, который я имел честь вам презентовать, немного шатается в лунке, а как раз в настоящее время из Парижа приехал молодой человек, считающийся лучшим ювелиром в Европе. Я знал его во Франции, и если ваше лордство разрешит, я отнесу ему кольцо, чтобы он привел его в порядок.
Его лордство не пошел на эту приманку; он поблагодарил меня за предложение и сказал, что, заметив сей дефект, он уже отослал кольцо своему ювелиру для починки. Пожалуй, кольцо в самом деле было в это время у ювелира, но отнюдь не для починки, ибо оно в ней не нуждалось.
Потерпев неудачу со своей хитрой уловкой, я проклял мое простодушие и решил вести с графом более тонкую игру, которую задумал так: не сомневаясь, что меня допустят к нему, как и раньше, я надеялся заполучить в свои руки часы, а затем, притворяясь, будто я завожу их или играю ими, уронить их на пол; при падении они, по всем вероятиям, остановятся, что даст мне возможность настаивать на уносе их для починки. Ну, а потом я не очень торопился бы их вернуть!
Как жаль, что мне не удалось привести этот прекрасный план в исполнение!
Когда я вновь явился в дом его лордства, меня впустили в гостиную, как всегда, беспрепятственно; но после того как я прождал там некоторое время, вошел камердинер, передал привет его лордства и просьбу, чтобы я пришел завтра на его утренний прием, так как сейчас он очень нездоров и ему трудно видеть кого бы то ни было.
Я истолковал эту весть как дурное предзнаменование и, проклиная вежливость его лордства, удалился, готовый исколотить самого себя за то, что меня так отменно провели.
Но, дабы получить какое-нибудь возмещение за понесенную потерю, я настойчиво осаждал его на утренних приемах и преследовал домогательствами, не без слабой надежды извлечь из своих уловок нечто большее, чем удовольствие причинять ему беспокойство, хотя я больше уже не получал личной аудиенции, пока продолжал свои посещения....
Бентер, единственно близкий мой приятель (не считая Стрэпа), заметил мое состояние и, когда мы поднялись из-за стола, укорил за малодушие, так как я-де падаю духом от любого разочарования, виновником которого может быть такой плут, как Стратуел. Я ответил ему, что не понимаю, почему мне будет легче, если Стратуел плут, и объяснил, что мое теперешнее горе вызвано отнюдь не упомянутым им разочарованием, но той ничтожной суммой денег, которой я располагаю, не достигающей и двух гиней.
Тут он вскричал:
— Пс-с-с! И другой причины нет?!
Затем он стал убеждать меня, что в столице есть тысяча способов жить вовсе без денег, как живет, к примеру, он сам уже много лет, целиком полагаясь на свой ум. Я выразил искреннее желание познакомиться с этими способами, и, больше меня ни в чем не попрекая, он предложил мне следовать за ним.
Он повел меня в дом на площади Ковент-Гарден, куда мы вошли, отдали свои шпаги мрачному парню, стоявшему у лестницы, и поднялись на второй этаж, где я увидел множество людей, окружавших два игорных стола, на которых было навалено золото и серебро.
Смоллет Т. Приключения Родрика Рэндома. Пер. с англ. А. В. Кривцовой. М.: ГИХЛ, 1949.
lib.rus.ec/b/221083/read
О капитане Уифле и его враче.Между тем нам был дан приказ почистить корабль и запастись провизией и водой перед возвращением в Англию, а наш капитан, по той или иной причине находя для себя неудобным вновь посетить в настоящее время свою родину, поменялся местами с джентльменом, который со своей стороны только и помышлял о том, чтобы благополучно убраться из тропиков, ибо все его заботы и уход за собственной персоной не могли уберечь его цвет лица от губительного действия солнца и непогоды.
Когда наш тиран покинул судно и, к невыразимому моему удовольствию, взял с собой своего любимца Макшейна, к борту подплыл в десятивесельной шлюпке новый командир, распустивший над собой огромный зонт и во всех отношениях являвший полную противоположность капитану Оукему; это был высокий, довольно тощий молодой человек; белая шляпа, украшенная красным пером, покрывала его голову, с которой ниспадали локонами на плечи волосы, перевязанные сзади лентой. Его розовый шелковый кафтан на белой подкладке был элегантного покроя с распахнутыми фалдами, не скрывающий белого атласного камзола, расшитого золотом и расстегнутого у шеи, дабы видна была гранатовая брошь, блиставшая на груди рубашки из тончайшего батиста, обшитой настоящими брабантскими кружевами. Штаны из алого бархата едва доходили до колен, где соединялись с шелковыми чулками, обтягивавшими без единой складочки или морщинки его тощие ноги, обутые в башмаки из голубого сафьяна, украшенные бриллиантовыми пряжками, которые своим сверканьем соперничали с солнцем. Сбоку висела шпага, стальной эфес которой был инкрустирован золотом и перевязан лентами, пышной кистью ниспадавшими вниз, а к запястью была подвешена трость с янтарным набалдашником. Но самыми примечательными принадлежностями его костюма были маска на лице и белые перчатки на руках, которые как будто не предназначались для того, чтобы их по временам снимать, но были прикреплены диковинным кольцом к мизинцу.
В таком наряде капитан Уифл — так звали его — и принял командование судном, окруженный толпой приспешников, из коих все в той или иной степени, казалось, разделяли вкусы своего начальника, а воздух был насыщен ароматами, и, пожалуй, можно было утверждать, что счастливая Аравия далеко не столь благовонна. Мой сотоварищ, не видя ни одного лекаря в его свите, решил, что нельзя упускать такой благоприятный случай, и, помня старую пословицу: «дождемся поры, так и мы из норы», — вознамерился тотчас добиться расположения нового капитана, прежде чем будет назначен какой-нибудь другой лекарь. С этой целью он отправился в капитанскую каюту в обычном своем костюме — в клетчатой рубашке и штанах, в коричневом льняном камзоле и таком же ночном колпаке (и камзол и колпак были не весьма чисты), которые, на его беду, сильно пропахли табаком. Войдя без всяких церемоний в святилище, он узрел, что капитан Уифл покоится на кушетке, облаченный в халат из тонкого ситца, а на голове у него муслиновый чепец, обшитый кружевами; отвесив несколько низких поклонов; он начал так:
— Сэр, надеюсь, вы простите и извините и оправдаете самонадеянность человека, который не имеет чести пыть известным вам, но тем не менее является шентльменом по происхождению и рождению и вдопавок претерпел педствия, да поможет мне пог!
Тут он был прерван капитаном, который, завидев его, приподнялся, пораженный необычным зрелищем, а затем, придя в себя, произнес, выражая видом своим и тоном презрение, любопытство и удивление.
— Чорт побери! Кто ты такой?
— Я — первый помощник лекаря на борту этого судна, — отвечал Морган, — и со всею покорностью горячо умоляю и заклинаю вас снизойти и соизволить осведомиться о моей репутации, поведении и заслугах, которые, ей-погу, как я надеюсь, дают мне право занять должность лекаря.
Произнося эту речь, он подходил к капитану все ближе и ближе, пока в ноздри последнего не ударил ароматический запах, от него, исходивший, и капитан с великим волнением возопил:
— Да сохранят меня небеса! Я задыхаюсь! Убирайся вон! Чорт тебя подери! — Вон отсюда! Зловоние убьет меня!
На эти вопли в каюту вбежали его слуги, которых он приветствовал так:
— Негодяи! Головорезы! Изменники! Меня предали! Меня обрекли на жертву! Почему вы не уведете это чудовище? Или я должен задохнуться от вони, исходящей от него? Ох, ох!
Испуская эти возгласы, он в беспамятстве опустился на свое ложе; камердинер поднес флакон с нюхательной солью, один лакей растирал ему виски венгерской водой, другой опрыскивал пол лавандовыми духами, третий вытолкал из каюты Моргана, каковой, придя ко мне, уселся с хмурой физиономией и, по своему обыкновению, когда ему наносили оскорбление, за которое он не мог отомстить, начал напевать валлийскую песенку. Я догадался, что он находится в смятении, и пожелал узнать причину, но, не давая прямого ответа, он с большим волнением спросил, считаю ли я его чудовищем и вонючкой.
— Чудовищем и вонючкой! — с удивлением повторил я. — Разве кто-нибудь назвал вас так?
— Погом клянусь, капитан Фифл назвал меня и так и этак… Все воды Тэви{57} не смоют этого с моей памяти! Я и говорю, и утверждаю, и ручаюсь душой, телом и бровью — заметьте это! — что не распространяю никаких запахов, кроме тех, которые надлежит иметь христианину, если не считать запаха тапака, каковой есть трава, прочищающая голову, плагоуханная и ароматическая, а если кто говорит иное, так он — сын горного козла! Что до того, пудто я чудовище, то пусть так оно и пудет! Я таков, каким погу угодно пыло меня создать, чего, пожалуй, не скажу про того, кто дал мне эту кличку, потому что своими причудами и ужимками он изменил свое опличье, переделал и преопразил сепя и польше похож на опезьяну, чем на человека!
Он все еще воспевал хвалу капитану, когда я получил распоряжение почиститься и явиться в капитанскую каюту, что я и не замедлил исполнить, надушившись розовой водой из аптекарского шкафчика. Когда я вошел в каюту, мне было приказано стоять у двери, пока капитан Уифл будет разглядывать меня издали в подзорную трубу. Удовлетворив таким манером один свой орган чувств, он приказал мне приближаться медленно, дабы его нос мог привыкать постепенно, прежде чем претерпит сильное раздражение. Посему я подошел к нему с величайшей осторожностью и столь успешно, что ему угодно было заметить:
— Гм… это создание можно выносить.
Он лежал, развалившись с томным видом на кушетке, а голову поддерживал ему камердинер, время от времени подносивший к его носу флакон с нюхательной солью.
— Вержет, — сказал он пискляво, — как ты думаешь, этот негодяй (он подразумевал меня) не причинит мне вреда? Могу я доверить ему руку?
— Я думаю, большой польза прибудет вашей чести от потеря немного крови, шестное слово, — отвечал камердинер. — А молодой шеловек имеет quelque chose от bonne mine[Довольно приятную наружность (франц.)].
— В таком случае, — сказал его господин, — я, пожалуй, должен пойти на риск.
Затем он обратился ко мне:
— Случалось ли тебе пускать кровь кому-нибудь, кроме скотов? Но к чему тебя спрашивать, ведь ты все равно ответишь самой гнусной ложью!
— Скотов, сэр? — повторил я, оттягивая его перчатку, чтобы пощупать пульс — Я никогда не вожусь со скотами.
— Чорт побери' Что ты делаешь? — закричал он. — Хочешь вывихнуть мне кисть? Будь ты проклят! У меня рука онемела до самого плеча! Да смилуется надо мной небо! Неужели я должен погибнуть от рук дикарей? Несчастный я человек, почему прибыл я на корабль без моего собственного лекаря, мистера Симпера?
Я попросил извинения за столь грубое обхождение с ним и очень осторожно перевязал ему руку шелковым жгутом. Пока я нащупывал вену, он пожелал узнать, сколько крови намерен я выпустить, а когда я ответил — «Не больше двенадцати унций», — он привскочил вне себя от ужаса и приказал мне удалиться, с проклятьями утверждая, что я покушаюсь на его жизнь. Вержет с трудом успокоил его, открыл бюро, достал весы с маленькой кружечкой на одной из чаш и, вручив их мне, сообщил, что за один прием капитану никогда не выпускают больше одной унции и трех драхм. Пока я готовился к такому значительному кровопусканию, в каюту вошел молодой человек в ярком костюме, с очень нежным цветом лица и томной улыбкой на устах, которая, казалось, стала для него привычной благодаря постоянному притворству. Едва увидав его, капитан быстро поднялся и бросился в его объятия, восклицая:
— О, мой милый Симпер! Я в крайнем расстройстве! Я был предан, напуган, убит по небрежности моих слуг, допустивших, чтобы какоето животное, мул, медведь застиг меня врасплох и довел до конвульсий зловонным табачным дымом!
Симпер, который, как обнаружил я к тому времени, был обязан искусству своим прекрасным цветом лица, принял вид кроткий и сострадательный и, заявив в нежных выражениях о своем огорчении, посетовал на прискорбный случай, который довел капитана до такого состояния; затем, пощупав пациенту пульс через перчатку, заявил, что болезнь его чисто нервическая и несколько капель бобровой струи и опия принесут ему больше пользы, чем кровопускание, ибо утишат чрезмерное душевное возбуждение и приостановят брожение желчи. Я был послан приготовить это лекарство, которое накапали в стакан белого испанского вина с горячим молоком и пряностями; затем капитана уложили в постель, и дан был приказ офицерам на шканцах запретить кому бы то ни было ходить по палубе над его каютой.
Пока капитан почивал, доктор сидел возле него; он стал столь необходим капитану, что для него отвели каюту, смежную с парадной, где спал Уифл, чтобы он был под рукой, если бы что-нибудь случилось ночью. На следующий день наш командир, благополучно оправившись от своего недуга, отдал приказ, чтобы никто из лейтенантов не появлялся на палубе без парика, шпаги и гофрированной рубашки, а мичманы и другие младшие офицеры не показывались в клетчатых рубашках или в грязном белье. Он запретил также всем, кроме Симпера и своих слуг, входить в парадную каюту, не испросив предварительно позволения. Эти странные правила отнюдь не расположили в его пользу команду корабля, но, наоборот, предоставили удобный случай заинтересоваться его репутацией и обвинить его в таких сношениях с лекарем, о коих не подобает упоминать.
______________________________________________________________________________
О лорде Стратуеле
Обманутый в своих матримониальных чаяниях, я стал сомневаться в своих способностях заполучить состояние и подумывать о какой-нибудь службе правительству. Ради того, чтобы ее добыть, я поддерживал знакомство с лордами Стрэдлом и Суилпотом, чьи отцы имели вес при дворе. Эти молодые нобльмены шли мне навстречу в такой степени, что большего я не мог и желать; я принимал участие в их полуночных развлечениях и часто обедал с ними в тавернах, где имел честь платить по счетам.
В один прекрасный день, перегруженный их заверениями в дружбе, я воспользовался случаем и выразил желание получить какую-нибудь синекуру, для чего обратился к их помощи. Суилпот, стиснув мне руку, сказал, что я могу рассчитывать на его предстательство. Другой поклялся, что он гордится возможностью исполнить мое поручение. Поощренный такими заявлениями я попросил представить меня их отцам, которые могли бы сделать то, в чем я нуждался. Суилпот откровенно сознался, что не говорит со своим отцом уже три года, а Стрэдл уверил меня, что его отец недавно досадил министру, дав свою подпись под протестом в Палате и в настоящее время не может быть полезен своим друзьям; но он взялся познакомить меня с графом Стратуелом, близким другом весьма известной особы, стоящей у власти.
Я принял это предложение с большой признательностью и налегал на него столь неотступно, невзирая на тысячи его уверток, что он вынужден был сдержать обещание и в самом деле повел меня на утренний прием сего великого мужа, где оставил в толпе просителей, а сам прошел в его кабинет, откуда вышел через несколько минут с его лордством, который поздоровался со мной за руку, сказал, что сделает все возможное, и пожелал видеть меня часто.
Я был очарован таким приемом, и хотя слышал, будто на посулы придворного никак нельзя положиться, но мне показалось обхождение графа таким любезным, а его лицо столь внушающим доверие, что я не усомнился в ценности его покровительства. Поэтому я решил извлечь выгоду из его разрешения и навестил его в следующий приемный день, был отличен улыбкой, пожатием руки и фразой, сказанной шёпотом, смысл коей заключался в том, что он не прочь побеседовать со мной полчасика приватно, на досуге, для чего он просит меня пожаловать завтра утром на чашку шоколада.
Это приглашение, весьма польстившее моему тщеславию, я не преминул принять и явился в назначенное время в дом его лордства. Когда я постучал у ворот, привратник отпер дверь и приоткрыл ее, а сам заслонил проход, словно солдаты в проломе стены, чтобы помешать мне войти. Я спросил, встал ли его господин. Он ответил с мрачным видом, «Нет». — «В котором часу он обычно встает?» — спросил я. «Как когда», — сказал он, медленно закрывая дверь. Тогда я сказал, что пришел по приглашению его лордства, на что сей цербер заметил: «Мне ничего не приказано насчет этого» — и готов был вот-вот захлопнуть дверь, когда вдруг меня осенило и, сунув ему в руку крону, я попросил оказать мне одолжение и сообщить, в самом ли деле граф еще не встал. Мрачный привратник смягчился, когда ладони коснулась монета, которую он взял с безразличием сборщика налогов, и проводил меня в приемную, где, по его словам, я могу увеселять себя, пока его лордство пробудится.
Не просидел я и десяти минут, как вошел лакей я молча уставился на меня; я истолковал это как: «Скажите, сэр, что вы здесь делаете?» — и задал тот же вопрос, что и привратнику, когда обратился к нему впервые. Лакей дал такой же ответ и исчез раньше, чем я смог получить дальнейшие сведения. Вскоре он вернулся, под предлогом помешать угли в камине, и снова посмотрел на меня с превеликой настойчивостью; я понял, что это означает и, одарив его полукроной, попросил дать знать графу каким-нибудь способом, что я нахожусь в доме. Он низко поклонился, вымолвил. «Слушаю, сэр», — и удалился.
Эта монета не была брошена на ветер, ибо через момент он возвратился и проводил меня в спальню, где весьма любезно я встречен был его лордством, которого я нашел в утреннем шлафроке и в туфлях, уже восставшим ото сна. После завтрака он заговорил о моих путешествиях, о наблюдениях, сделанных мной за границей, и со всех сторон исследовал мои знания. Мои ответы, как мне кажется, очень пришлись ему по душе, он несколько раз тряс мне руку и, взирая на меня с особым благоволением, объявил, что я могу уповать на его ходатайство перед министром.
— Молодому человеку с вашими познаниями, — сказал он, — должно покровительствовать любое правительство. Что же до меня, то я вижу столь мало достойных в этом мире, что положил себе за правило помогать по мере сил всем, кто обладает хоть в малой доле способностями и добродетелью. Вы щедро наделены и тем и другим и когда-нибудь, если я не ошибаюсь, станете важной персоной. Но вы должны возложить ваши расчеты на постепенное восхождение к вершинам вашей фортуны. Рим был построен не в один день. Вы знаете отменно языки. Не хотели бы вы поехать за море секретарем посольства?Я сказал его лордству с большим жаром, что нет ничего более отвечающего моим намерениям, и он посоветовал мне в таком случае не беспокоиться, мое дело улажено, ибо у него на примете есть должность такого рода. Это великодушие взволновало меня так, что некоторое время я не мог выразить свою благодарность, которая в конце концов вылилась в признание моей недостойности и в воспевание его благоволения ко мне. Я даже не мог удержаться, чтобы не пролить слез, умилившись доброте благородного лорда, который, завидев их, заключил меня в объятия, прижал к себе и расцеловал с любовью, казалось бы, чисто отеческой. Пораженный таким необычным проявлением любви к незнакомцу, я в течение нескольких секунд безмолвствовал в смущении, потом поднялся и покинул дом после того, как граф обещал мне поговорить в тот же день с министром и сказал, что я не должен утруждать себя, появляясь на его утренних приемах, но могу приходить каждый раз в этот же самый час, когда у него есть досуг, иначе говоря, трижды в неделю.
Хотя надежды мои теперь были очень пылки, я решил скрывать их от каждого, даже от Стрэпа, пока я не буду более уверен в успехе, а до тех пор продолжать свои домогательства, не давая моему патрону передышки.
Когда я пришел снова, я нашел дверь в дом открытой для меня, как по волшебству, но, направляясь в приемную, встретил камердинера, метнувшего на меня яростный взгляд, причину чего я не мог понять. Граф приветствовал меня при входе нежным объятием и выразил желание, чтобы я поздравил его с успешным предстательством перед премьером, который, по его словам, предпочел его рекомендацию ходатайству двух других нобльменов, крайне настоятельно просивших о своих друзьях, а также решительно обещал послать меня к иностранному двору в качестве секретаря посла, уполномоченного через несколько недель вести переговоры, необычайно важные для нации.
Я был ошеломлен благорасположением ко мне фортуны, и мог только преклонить колено и сделать попытку поцеловать руку моего благодетеля, чего он никак не допустил, но, подняв меня, с волнением прижал к груди и сказал, что теперь он берет на себя заботу о моей фортуне. А что еще более повышало цену его благодеянию, так это легкость, с которой он его оказывал, переведя разговор на другие предметы.
Среди других тем беседа коснулась belies lettres, причем его лордство обнаружил большой вкус, начитанность и близкое знакомство с древними авторами.
— Вот книга, — сказал он, доставая ее из-за пазухи, — написанная с превеликим изяществом и умом, и хотя предмет ее может оскорбить кое-кого из людей ограниченных, автор всегда будет почитаться каждым разумным и ученым человеком.
Говоря сие, он протянул мне Петрония Арбитра и полюбопытствовал, каково мое мнение о его остроте ума и стиле. Я ему сказал, что, по моему разумению, он пишет весьма легко и живо, но вместе с тем настолько лишен стыда и благопристойности, что не найдет защиты и пощады у людей нравственных и разборчивых.
— Мне известно, — сказал граф, — что все порицают его странные склонности и наши законы осуждают их, но, мне кажется, это вызвано больше предрассудками и неправильным пониманием, чем разумным толкованием. Говорят, лучшие люди древних времен предавались этой страсти, один из мудрейших их законодателей допустил эту страсть в своем государстве, самые известные поэты, не колеблясь, открыто признавали ее. В настоящее время она известна не только повсюду на Востоке, но и в большей части Европы; у нас она быстро распространяется и, по всей вероятности, в короткое время станет не простым блудодейством, но весьма светским пороком. В защиту ее можно кое-что сказать: несмотря на строгость закона против виновных, надо признать, что сия страсть не навлекает на общество тех зол и тягостей, какие приносят ему жалкие, брошенные незаконнорожденные дети, каковых родители убивают, либо доводят до нищеты и злодейств, либо порождают, заставляя государство их кормить; надо признать, что сия страсть препятствует распущенности молодых девушек и продажности жен честных людей; я уже не беру в соображение здоровье, которое куда менее подвержено порче, если удовлетворять сию склонность, чем если предаваться обычному сладострастию, разрушающему здоровье молодых людей и приводящему к появлению на свет слабого потомства, которое вырождается от поколения к поколению. Наконец мне говорили, есть еще причина, более могущественная, чем все мной упомянутые, побуждающая людей питать сию склонность, а именно тонкое удовольствие, которое сопутствует ее удовлетворению.
Из этой речи я вынес суждение, что его лордство, узнав о моих путешествиях, опасался, не заражен ли я этим грязным и дурным вожделением, и пустил в ход сей способ разузнать мое мнение об этом предмете.
Возмущенный таким предположением и подозрением, я с превеликой горячностью стал осуждать эту склонность, как противонатуральное, нелепое, угрожающее пагубными последствиями вожделение. Свое крайнее отвращение и омерзение к этому пороку я выразил в стихах, написанных сатириком:
Тот, кто порок у нас посеял сей,
Да будет проклят, негодяй, навек!
Порок! Едва ли сыщется грязней
Другой, запятнан коим человек!
Мое негодование вызвало у графа улыбку, и он сказал, что рад убедиться в совпадении наших взглядов и что заговорил он о сем предмете только для того, чтобы узнать мое мнение, которое, по его уверению, пришлось ему весьма по душе.
Этой аудиенцией я наслаждался уже довольно долго и взглянул на часы, чтобы узнать, не пора ли мне итти; его лордство, завидев чеканный футляр, выразил желание поглядеть девиз и отделку, которую он весьма одобрил, даже с некоторым восхищением. Взяв в соображение, сколь я обязан его лордству, я счел этот момент самым подходящим для выражения моей благодарности. Я попросил оказать мне честь и принять эти часы как слабое свидетельство тех чувств, какие вызвало во мне благородство лорда; но он решительно отказался, выразив сожаление, что я почитаю его корыстолюбивым, и прибавив, будто никогда не видел столь превосходных часов и хотел бы знать, где он может достать точно такие.
Я рассыпался в извинениях за свою смелость, которую он должен приписать только моему уважению к нему, и сообщил, что получил случайно эти часы во Франции и не ведаю имени мастера, так как его нет на оборотной стороне крышки; затем я еще раз смиренно попросил его принять их. Он все еще отказывался, но поблагодарил меня за великодушное предложение и заметил, что это такой подарок, который ни один нобльмен не постеснялся бы принять, но он решил показать свою полную незаинтересованность в отношении меня, к которому он питает какое-то особое, исключительное расположение, и потому (если бы я пожелал расстаться с этими часами) ему хотелось бы знать, сколько эти часы стоят, чтобы он мог, по крайней мере, возместить ущерб, уплатив мне деньги. Я же стал убеждать его лордство, что почел бы для себя только лестным, если бы он принял эти часы без дальних разговоров. Наконец он дал себя убедить и, дабы не поступать неучтиво по отношению ко мне, опустил часы себе в карман, к моему немалому удовольствию, а затем я встал и после нежного объятия его лордства удалился, напутствуемый советом уповать на его обещание.
Подкупленное таким приемом, сердце мое раскрылось; я роздал гинею лакеям, которые проводили меня до дверей, помчался к дому, где жил лорд Стрэдл, подарил ему бриллиантовое кольцо в благодарность за оказанную мне большую услугу, и оттуда поспешил домой поделиться своей радостью с добряком Стрэпом. Но я решил, что порадую его больше, ежели сперва огорчу, а затем преподнесу добрые вести, которые от этого станут вдвое приятней. Для этого я притворился очень опечаленным и лаконично сказал ему, что потерял часы и бриллиантовое кольцо.
Бедняга Хью, почти исчахнувший от такого рода сообщений, как только услышал эти слова, не мог удержаться и с безумным видом закричал:
— Господи помилуй!
Я не мог больше разыгрывать комедии и, расхохотавшись, рассказал все, что произошло.
Его лицо немедленно изменилось, и перемена была умилительная: он заплакал от радости, называя милорда Стратуела «сокровищем», «фениксом», rara avis, и воссылал благодарение господу за то, что среди наших знатных особ еще не совсем вывелась добродетель. Закончив поздравлять друг друга, мы дали волю воображению и, предвкушая наше счастье, прошлись по всем ступеням моего производства по службе, пока я не дошел до поста премьер-министра, а он до должности моего первого секретаря.
Отравленный этими мечтаниями, я пошел пообедать и, встретив Бентера, поведал ему доверительно всю историю и в заключение пообещал сделать для него все, что будет в моей власти. Он выслушал меня до конца весьма терпеливо, затем некоторое время смотрел на меня пренебрежительно и, наконец, сказал:
— Итак, вы думаете, что ваше дело сделано?
— Я бы сказал, что это так, — ответил я.
— А я бы вам посоветовал полезть в петлю! — отозвался он. — Тысяча чертей! Если бы меня так одурачили два таких мошенника, как Стратуел и Стрэдл, я бы повесился без лишних слов!
Смущенный этим восклицанием, я попросил его объясниться.
Тогда он сказал, что Стрэдл — жалкое, презренное создание, которое живет тем, что занимается сводничеством среди моих приятелей лордов и берет у них взаймы; именно по этой самой причине он ввел меня к Стратуелу, чье пристрастие к лицам того же пола слишком известно, и нельзя понять, почему я о нем не слышал, а Стратуел не только не может добыть для меня обещанный пост, но его влияние при дворе столь ничтожно, что он ничем не смог бы помочь даже престарелому лакею поступить на службу в таможню или в акцизное ведомство; обычно он водит за нос людей неосведомленных — их загоняют к нему его шакалы — заверениями и ласками, мне уже известными, пока не лишит всех наличных денег и ценных вещей, а нередко и целомудрия и затем бросает их, обрекая на позор и нужду. Своим слугам он не платит жалования, и это их дело урвать часть добычи. А все его намерения касательно меня настолько очевидны, что он не смог бы надуть никого, кто хоть сколько-нибудь знает человеческую природу.
Пусть читатель судит, как я отнесся к этим сведениям, низвергшим меня с высочайших вершин надежды в самую глубокую пропасть уныния и заставившим подумать, не стоит ли последовать совету Бентера и прибегнуть к петле. У меня не было оснований сомневаться в правдивости моего приятеля, так как поведение Стратуела точно соответствовало его нраву, описанному Бентером. Его объятия, прижимания, стискивания, пылкие взгляды — все это перестало быть тайной, так же как и его защита Петрония и ревнивая хмурость его камердинера, который, должно быть, был любимцем своего господина.
...
Потрясенный, я ничего не мог сказать Бентеру, с негодованием упрекавшему меня в том, что я отдал плутам вещи, за которые можно было получить сумму, позволившую бы мне жить в течение нескольких месяцев, как подобает джентльмену, и вдобавок помочь моим друзьям.
Как я ни был ошеломлен, но легко угадал причину его негодования, улизнул, не сказав ни слова в ответ на его попреки, и стал обдумывать, каким манером можно будет вернуть вещи, столь глупо мною потерянные. Я пришел к выводу, что это был бы отнюдь не грабеж, ежели бы я отобрал их силой, не опасаясь попасть впросак, но так как такой возможности я не предвидел, то решил действовать хитростью и пойти немедленно к Стрэдлу, которого мне посчастливилось застать дома.
— Милорд, — сказал я, — я вспомнил, что бриллиант, который я имел честь вам презентовать, немного шатается в лунке, а как раз в настоящее время из Парижа приехал молодой человек, считающийся лучшим ювелиром в Европе. Я знал его во Франции, и если ваше лордство разрешит, я отнесу ему кольцо, чтобы он привел его в порядок.
Его лордство не пошел на эту приманку; он поблагодарил меня за предложение и сказал, что, заметив сей дефект, он уже отослал кольцо своему ювелиру для починки. Пожалуй, кольцо в самом деле было в это время у ювелира, но отнюдь не для починки, ибо оно в ней не нуждалось.
Потерпев неудачу со своей хитрой уловкой, я проклял мое простодушие и решил вести с графом более тонкую игру, которую задумал так: не сомневаясь, что меня допустят к нему, как и раньше, я надеялся заполучить в свои руки часы, а затем, притворяясь, будто я завожу их или играю ими, уронить их на пол; при падении они, по всем вероятиям, остановятся, что даст мне возможность настаивать на уносе их для починки. Ну, а потом я не очень торопился бы их вернуть!
Как жаль, что мне не удалось привести этот прекрасный план в исполнение!
Когда я вновь явился в дом его лордства, меня впустили в гостиную, как всегда, беспрепятственно; но после того как я прождал там некоторое время, вошел камердинер, передал привет его лордства и просьбу, чтобы я пришел завтра на его утренний прием, так как сейчас он очень нездоров и ему трудно видеть кого бы то ни было.
Я истолковал эту весть как дурное предзнаменование и, проклиная вежливость его лордства, удалился, готовый исколотить самого себя за то, что меня так отменно провели.
Но, дабы получить какое-нибудь возмещение за понесенную потерю, я настойчиво осаждал его на утренних приемах и преследовал домогательствами, не без слабой надежды извлечь из своих уловок нечто большее, чем удовольствие причинять ему беспокойство, хотя я больше уже не получал личной аудиенции, пока продолжал свои посещения....
Бентер, единственно близкий мой приятель (не считая Стрэпа), заметил мое состояние и, когда мы поднялись из-за стола, укорил за малодушие, так как я-де падаю духом от любого разочарования, виновником которого может быть такой плут, как Стратуел. Я ответил ему, что не понимаю, почему мне будет легче, если Стратуел плут, и объяснил, что мое теперешнее горе вызвано отнюдь не упомянутым им разочарованием, но той ничтожной суммой денег, которой я располагаю, не достигающей и двух гиней.
Тут он вскричал:
— Пс-с-с! И другой причины нет?!
Затем он стал убеждать меня, что в столице есть тысяча способов жить вовсе без денег, как живет, к примеру, он сам уже много лет, целиком полагаясь на свой ум. Я выразил искреннее желание познакомиться с этими способами, и, больше меня ни в чем не попрекая, он предложил мне следовать за ним.
Он повел меня в дом на площади Ковент-Гарден, куда мы вошли, отдали свои шпаги мрачному парню, стоявшему у лестницы, и поднялись на второй этаж, где я увидел множество людей, окружавших два игорных стола, на которых было навалено золото и серебро.
Смоллет Т. Приключения Родрика Рэндома. Пер. с англ. А. В. Кривцовой. М.: ГИХЛ, 1949.
lib.rus.ec/b/221083/read